Главное меню
Главная
Новости
Разделы
Старый софт и не только
Видео архив
Музыкальный архив
Ансамбли и музыканты
г.Кургана
Литературные сочинения
Галерея
Контакты
Гостевая книга
Поиск

Плач без слез Отправить на E-mail

(Журнал «Огонек» №40/1989) 

Слышали ли вы Петра Мамонова и его группу «Звуки Му»? Слышали ли вы его странные, жутковатые, нервные песни, в которых пытается обрести звук и смысл какая-то тяжелая, томительная боль?

Если не принадлежите к рок-фэнам, к посетителям проходящих без анонса концертов, то вряд ли. Но вины вашей в вашем незнании нет. Да и действительно, откуда вам было узнать? Где услышать? В магазинах фирмы "Мелодия" пластинок Мамонова не купишь (может быть, только в Лондоне: там в этом году вышел диск «Звуков Mу»), по телевидению Мамонов выступал всего один-единственный раз, в передаче "Музыкальный ринг". Но и те немногие минуты, что Мамонов провел на сцене, перед телекамерами (всего две песни он спел), вызвали у зрителей смятение, удивление и ярость, которую с такой непосредственностью выразил один из задававших вопросы: "Ребята, вы на самом деле психопаты или притворяетесь?"

Да, каждый, кто видел Петра Мамонова на сцене, вряд ли забудет это зрелище...

Согнутый вдвое, как от удара под дых, искажающий лицо в гримасах, Мамонов поет идиотские припевы "дуба-дуба" и "лютики-цветочки". Он движется по сцене, косолапя, с ужимками и припрыжками, на прямых негнущихся ногах. В его жестах, в мимике его резинового лица и взгляде вдруг делающихся пустыми и страшными глаз — натуралистическая точность актера, изучившего учебник психопатологии, прежде чем играть душевнобольного. Кто это? Дегенерат? Шизофреник? Юродивый? Зал часто гогочет — смешно! Зал, бывает, возмущается — кто позволил этому парню позорить облик человеческий? "У меня недавно были концерты в городе Мирном, — говорит он, — После первого концерта ко мне подходили сорокалетние женщины и говорили: "Вы мерзавец, пошляк. Вы просто гад!" Чуть ли не до пощечин дело дошло", — рассказывает он спокойно, без обиды и насмешки. В людях, не понимающих то, что он делает на сцене, он видит не врагов и недоброжелателей, а жертв жизни, достойных жалости и любви. "Неумение понимать — это беда общества. В людях сидит: все должны быть как все! Столько дряни загнано в людей телевизором! — говорит горестно. — Культурологическую работу я там, в Мирном, провел — и врубились! Врубились! С четвертого концерта уже непонимания не было, все понимали..." Понимали — что? То, что Мамонов на сцене показывает их (нас), иногда утрируя, а иногда и не очень... Но это так трудно понять, так не хочется признать! Ведь то всеобщее озлобление и одичание, которыми залита страна, они (нам кажется) нас не касаются, происходят не с нами, с другими. Мы-то, мы лично хорошие.

Его песни расходятся по стране с магнитофона на магнитофон, с кассеты на кассету. В них, в этих сумрачных, безрадостных песнях, как в круглых капельках дождя, повисающих на карнизах, искаженно отражается вся наша жизнь. Вот он поет: "Я часто сижу и грущу. Я умею плакать без слез. Я делаю пустые глаза, И на каждый вопрос отвечаю: "За!" Потом припев: "Я делаю деньги. Фальшивые деньги. Запомни, мы делаем фальшивые деньги". О ком это он поет, кто эти странные люди, вся недюжинная энергия которых уходит на то, чтобы создавать то, чего нет, — поддельные купюры, купюры обмана и монеты лжи?

Язык его песен и его заикающейся, спотыкающейся, вязнущей речи — русский городской язык конца XX века, сленг постаревшего хиппи, понятный всем. Это язык улиц, кухонных споров, интеллигентских разговоров о поэзии далеко за полночь, корявый язык ЖЭКов, грубый язык очередей. Удивившись, он говорит: "У меня крыша поехала!" Восхитившись: "Я тащусь, мне это по кайфу!" Он глотает слоги, он ломает интонацию, как сухой старый прутик: "Да, грит, здесь все правильно!" — но при этом способен и совсем к другому темпу и стилю, когда вдруг из его заиканий, запинаний и сбоев красивым расписным кораблем выплывает четкая, гладкая, литературно правильная фраза, исполненная достоинства: "Во-первых, давай начнем с того, что мы будем разговаривать про людей по-настоящему честных". Этой фразой он ласково и твердо устанавливает рамки разговора: у него нет ни желания, ни сил бичевать чужие пороки и горячиться из-за чужой лжи. Он не моралист, не создатель простых и доходчивых лозунгов, учащих, как переделать жизнь в три минуты, — он просто прокладывает в глубине и темноте свой неизведанный странный путь, и в глазах его смирение и тоска, которой полны его песни, о чем бы они ни были. В этих песнях тоска по свободе и страх перед свободой: "Я подогретый, кипяченый, всем довольный заключенный. Из тюрьмы я не хочу" (так от имени пущенного в бойлер кипятка написал истопник Мамонов в те годы, когда по радио пятнадцать раз на дню передавали оптимистичную песню со счастливым припевом "Вся жизнь впереди, надейся и жди").

Откуда он взялся, Мамонов? Где он был, где скрывался раньше — этот усталый человек с синей смятой жилкой на виске, в разговоре цитирующий Чехова и Брюсова и так непохожий на традиционный тип нашего полуграмотного рокера, самовлюбленно поющего невероятную ерунду и отчаянно изображающего экстаз под звуки самодеятельной музыки? Откуда он, этот человек, рискнувший показать нас — нам?

Он выплыл из самых глубин — из той придонной, тайной жизни, которая все семидесятые таилась в расщелинах социума. Вся его жизнь, после того как он на третьем курсе ушел из полиграфического института, была неудержимым, непрерывным выскальзыванием из общественной лжи — вниз, к свободе, к самому себе. Никого он не винит и ни на что не обижен. О тех темных, одиноких годах, когда вызревали в нем его первые песни, он рассказывает умиротворенно и смиренно: "Грустно, да? Немножко грустноватые песни у меня выходили. Ну, такие. Что ж делать". Он зарабатывал на хлеб в журнале "Пионер", где, неловко подделываясь под выдуманный взрослыми несуществующий детский язык, писал заметки в рубрику "Ты, я, наш отряд". Потом работал истопником в котельной, банщиком в бане, где усердно записывал рассказы и разговоры клиентов — думал когда-нибудь написать роман. Папка с записями тех лет до сих пор хранится у него. Стихи тоже писал. "Их, естественно, не печатали", — говорит он.

Что же все-таки такое песни Мамонова и театр Мамонова? "Подвальный" рок? (Подвальный не по месту, по духу.) Музыка ужаса? (По аналогии с "фильмами ужасов".) "Наша дичь" — так он называет свои песни и ту почву, в которую они уходят корнями, тот невыносимо долгий немой брежневский столбняк, когда мысли и чувства, не находя выхода наружу, из сознания продавливались в галлюцинации и сны. "Мне часто снился Брежнев, — говорит Мамонов, заикается, тихо лепечет в трансе, снова переживая прошлое. — За столом, уставленным блюдами, мы все вместе сидим, весело так. И он во главе. Добрый такой". Кошмарные сны. Советский сюр.

Мамонов ставит на магнитофон катушку, ложится на диван, закрывает глаза. Ворона, стоявшая на углу крыши, взмахивает тяжело крыльями и летит в белое зимнее небо. Шипит пленка, музыка приближается, невидимо набухает в стылом воздухе его московской квартирки с изрисованными детьми обоями, с куском штукатурки, отвалившимся от стены. И вот пошла музыка, пошла слитным, плотным, серым потоком, в котором поблескивает орган, и взрывается вдруг короткими отчаянными соло гитара, и вступает нервный мужской голос, поющий дикие, странные слова — звуки му.

Это муки самовыражения, муки поиска звуков.

Крутятся катушки, ползет пленка, звучит музыка. Звучат песни, сочиненные здесь, в этой московской окраинной квартирке, отрепетированные в комнате бас—гитариста Липницкого, неподалеку от сада "Эрмитаж", исполняемые со сцен Москвы, Свердловска, Мирного. Крутятся катушки, звучат песни, поет Мамонов — поет о нас, о нашей сегодняшней жизни, в которой мы годами так успешно раскулачивали человека в самих себе: "Мы скоро поженимся. Купим квартиру. Я кафель наклею на стенки сортира. Стану хорошим. Так будем жить, мы хорошие оба. Будем любить мы друг друга до гроба. Хорошие оба. До хорошего гроба". Сторона кончается, шипит пустая пленка. Мамонов стоит у магнитофона, переворачивает катушки. "Мрачные у тебя песни, — говорю я ему. — Это, знаешь, как мрак зимы — встаешь утром, за окном черно, тоска". "Это ты хорошо сказал, — бормочет он. — Но и не очень хорошо. Нет! — вдруг без спотыканий и запинаний, взволнованно обращается он ко мне. — Ты там чего—то не расслышал. Там свет есть!" "Свет?" "Свет... понимаешь... тот свет, который... — он снова запинается обо что—то внутри себя. — Который... что..." "Тот свет, который открывается, только когда спустишься до самого глубокого мрака?" — догадываюсь я. "Да... да". Он сидит на своем огромном, полкомнаты занимающем, изогнутом диване, бледный, усталый, со скорбно опущенными углами рта, с веселым Миком Джаггером на груди, и глаза на его изможденном лице вдруг делаются слабыми, несчастными тазами. "Есть оптимизм, который на самом деле такой мрак, мрачнее не бывает, — бормочет он. — Надейся и жди, вся жизнь впереди... Вот так... А у меня в песнях свет... Есть, есть свет. Послушаем еще?"

Алексей ПОЛИКОВСКИЙ
Фото Юрия ФЕКЛИСТОВА

« Предыдущая   Следующая »
 
top